СИНЯЯ КНИГА

25 марта. Суббота Пропускаю дни.
Правительство о войне (о целях войны) — молчит. А Милюков, на днях, всем корреспондентам заявил опять, прежним голосом, что России нужны проливы и Константинополь. «Правдисты» естественно взбесились. Я и секунды не останавливаюсь на том, что нужны ли эти чертовы проливы нам, или не нужны. Если они во сто раз нужнее, чем это кажется Милюкову — во сто раз непростимее его фатальная бестактность. Почти хочется разорвать на себе одежды. Роковое непонимание момента, на свою же голову! (и хоть бы только на свою).
Керенский должен был официально заявить, что «это личное мнение Милюкова, а не пр-ва». То же заявил и Некрасов. Очень красиво, нечего сказать. Хорошая дорога к «укреплению» пр-ва, к поднятию «престижа власти». А декларации нет, как нет.
В четверг X. говорил, что Сов. Раб. Деп. требует Милюкова к ответу (источник прямой — Суханов).
Вчера поздно, когда все уже спали и я сидела одна — звонок телефона. Подхожу — Керенский. Просит: «нельзя ли, чтобы кто-нибудь из вас пришел завтра утром ко мне в министерство... Вы, 3. H., я знаю, встаете поздно...» «А Дм. Вл. болен, я попрошу Дм. Серг-ча придти, непременно...» подхватываю я. Он объясняет, как пройти...
И сегодня утром Дмитрий туда отправился. Не так давно Дмитрий поместил в «Дне» статью под заглавием «14 марта». «Речь» ее отвергла, ибо статья была тона примирительного и во многом утверждала декларацию советов о войне. Несмотря на то, что Дмитрий в статье стоял ясно на правительственном, а не на советском берегу, и строго это подчеркивал, — «Речь» не могла вместить; она круглый враг всего, что касается революции. Даже не судит, — отвергает без суда. Позиция непримиримая (и слепая). Если б она хоть была всегда скрытая, а то прорывается, и в самые неподходящие моменты.
Но Дмитрий в статье указывал, однако, что должно правительство высказаться.
К сожалению, Дмитрий вернулся от Керенского какой-то растерянный, и без толку, путем ничего не рассказал. Говорит, что Керенский в смятении, с умом за разумом, согласен, что правительственная декларация необходима. Однако, не согласен с манифестом 14 марта, ибо там есть предавание западной демократии. (Там есть кое-что похуже, но кто мешает взять только хорошее?) Что декларация пр-вом теперь вырабатывается, но что она вряд ли понравится «дозорщикам» и что, пожалуй, всему пр-ву придется (поэтому??...) О Совете говорил, что это «кучка фанатиков», а вовсе не вся Россия, что нет «двоевластия» и пр-во одно. Тем не менее тут же весьма волновался по поводу этой «кучки» и уверял, что они делают серьезный нажим в смысле мира сепаратного.
Дмитрий, конечно, сел на своего «грядущего» Ленина, принялся им Керенского во всю пугать; говорит, что и Керенский от Ленина тоже в панике, бегал по кабинету (там сидел и глухарь-Водовозов), хватался за виски: «нет, нет, мне придется уйти».
Рассказ бестолковый, но, кажется, и свидание было бестолковое. Хотя я все-таки очень жалею, что не пошла с Дмитрием.
Макаров сегодня жаловался, что этот «тупица» Скобелев с наглостью требует Зимнего Дворца под Совет Рабочих и Солдатских Депутатов. Да, действительно!
Нет покоя, все думаю, какая возможна бы мудрая, новая, крепкая и достойная декларация пр-ва о войне, обезоруживающая всякие Советы, — и честная. Возможна?
Америка (выступившая против Германии) мне продолжает нравиться. Нет, Вильсон не идеалист. Достойное и реально-историческое поведение. Очень последовательное. Современно-сознательное. Во времени и в пространстве, что называется.
Были похороны «жертв» на Марсовом поле. День выдался грязный, мокрый, черноватый. Лужи блестели. Лавки заперты, трамваев нет, «два миллиона» (как говорили) народу, и в порядке, никакой Ходынки не случилось.
Я (вечером, на кухне, осторожно). Ну, что же там было? И как же так, схоронили, со святыми упокой, вечной памяти даже не спели, зарыли — готово?
Ваня Румянцев (не Пугачев, а солдат с завода, шупленький). Почему вы так думаете, Зинаида Николаевна? От каждого полка был хор, и спели все, и помолились как лучше не надо, по-товарищески. А что самосильно, что попов не было, так на что их? Теперь эта сторона взяла, так они готовы идти, даже стремились. А другая бы взяла, они этих самых жертв на виселицу пошли бы провожать. Нет уж, не надо...
И я молчу, не нахожу возраженья, думаю о том, что ведь и Толстого они не пошли провожать, и не только не «стремились», а даже молиться о нем не молились... начальство запретило. Тот же Аггеев, из страха перед «е. н.», как он сам признался, даже на толстовское заседание Рел.-Фил. О-ва не пошел. (После смерти Толстого). Я никого не виню, я лишь отмечаю.
А Гришку Питирим соборне отпел и под алтарем погреб. Безнадежно глубоко (хотя фатально-несознательно) воспринял народ связь православия и самодержавия.
Карташев пропал на целую неделю. Весь в бумагах и мелких консисторских делишках. Да и что можно тут сделать, даже если бы был не тупой и упрямый Львов? Как жаль! То есть как жаль, во всех отношениях, что Карт. туда пошел.
5 Апреля. Среда. Вот как долго я здесь не писала.
Даже не знаю, что записано, что нет. А в субботу, 8-го, мы уезжаем опять в Кисловодск. (Возьму книгу с собой). Теперь очень трудно ехать. И не хочется, (надо). В субботу же, через час после нашего отъезда, должны приехать (едут через Англию и Швецию) — наши давние друзья эмигранты, Ел. X. Борис Савинков (Ропшин). Когда-нибудь я напишу десятилетнюю историю наших глубоких с ними отношений. Ел. и Борис люди поразительно разные. Я обоих люблю — и совершенно по-разному. Зная их жизнь в эмиграции, непрерывно (т.е. с перерывами нашего пребывания в России) общаясь с ними за последние десять лет — я жгуче интересуюсь теперь их ролью в революционной России. Борис в начале войны часто писал мне, но сношения так были затруднены, что я почти не могла отвечать.
Они оба так любопытны, что, повторяю, здесь говорить о них между прочим — не стоит. Тремя словами только обозначу главную внутреннюю сущность каждого: Ел. — светлый, раскрытый, общественый (коллективный) человек. Борис Савинков — сильный, сжатый, властный индивидуалист. Личник. (Оба, в своем, часто крайние). У первого доминируют чувства, у второго — ум. У первого — центробежность, у второго — центростремительность.
По этим внутренним линиям строится и внешняя жизнь каждого, их деятельность. Принцип «демократичности» и «аристократичности» (очень широко понимая). Они — друзья, старые, давние. Могли бы, — но что-то мешает, — дополнять друг друга; часто сталкиваются. И не расходятся окончательно, не могут. К тому же Ел. так добр, кроток и верен в любви, что лично и не может совсем поссориться с давним другом-соработником.
Как, чем, в какой мере, на каких линиях будут нужны эти «революционеры» уже совершившейся русской революции? Силою вещей до сих пор оба (я их почти как символы тут беру) были разрушителями. Рассуждая теоретически — принцип Ел. был более близок к «созиданию», к его возможностям. Но... где Савинковская твердость? Нехватка.
Суживая вновь принципы, символы, до лиц, отмечу, что относительно лиц данных придется учитывать и десятилетнюю эмиграцию. Последние же годы ее — полная оторванность от России. И, кажется, насчет войны они там особенно не могли понимать положение России. Оттуда. Из Франции.
Я так пристально и подробно останавливаюсь на личностях в моей записи потому, что не умею верить в события, совершающиеся вне всякого элемента личных воль. «Люди что-то весят в истории», этого не обойдешь. Я склонна преувеличивать вес, но это мои ошибки; преуменьшить его — будет такой же ошибкой.
Из других возвращающихся эмигрантов близко знаю я еще Б. Н. Моисеенко (и брат его С. Н., но он, кажется, не приезжает, он на Яве), Чернова не видела случайно; однако, имею представление об этом фрукте. Его в партии терпеть не могли, однако, считали партийным «лидером», чему я всегда изумлялась: по его «литературе» — это самоуверенный и самоупоенный тупяк. Авксентьев — культурный. Эмиграция его отяжелила и он тут вряд ли заблестит. Но человек, кажется, весьма ничего себе, порядочный.
Х-ие остановятся в нашей квартире, на Сергиевской. Савинков будет жить у Макарова.
Что, однако, случилось?
Очень много важного. Но сначала запишу факты мелкие, случаи, так сказать, собственные. Чтобы перебить «отвлечения» и «рассуждения». (Ибо чувствую, опять в них влезу).
Поехали мы, все трое, по настоянию Макарова, в Зимний Дворец, на «театральное совещание». Это было 29 марта. Головин, долженстовавший председательствовать, не прибыл, вертелся, вместо него, бедный Павел Михайлович.
Мы приехали с «Детского Подъезда». В залу с колоннами било с Невы весеннее солнце. Вот это только и было приятно. В общем же — зрелище печальное.
Все «звезды» и воротилы бывших «императорских», ныне «государственных» театров, московских и петербургских.
Южин, Карпов, Собинов, Давыдов, Фокин... и масса других.
Все они, и все театры зажелали: 1) автономии, 2) субсидии. Только об этом и говорили.
Немирович-Данченко, директор не государственного, а Художественного театра в Москве, — выделялся и прямо потрясал там культурностью.
Заседание тянулось, неприятно и бесцельно. Уже смотрели друг на друга глупыми волками. Наконец, Дима вышел, за ним я, потом Дмитрий, и мы уехали.
А вечером, у нас, было «тайное» совещание, — с Головиным, Макаровым, Бенуа и Немировичем.
Последнего мы убеждали идти в помощники к Головину, быть, в сущности, настоящим директором театров. Ведь в таком виде — все это рухнет... Головину очень этого хотелось. Немирович и так, и сяк... Казалось — устроено, нет: Немирович хочет «выждать». В самом деле, уж очень бурно, шатко, неверно, валко. Останется ли и Головин?
На следующий день Немирович опять был у нас, долго сидел, пояснял, почему хочет «годить». Пусть театры «поавтономят...» Далее.
Приехал Плеханов. Его мы часто встречали заграницей. У Савинкова не раз, и в других местах. Совсем европеец, культурный, образованный, серьезный, марксист несколько академического типа. Кажется мне, что не придется он по мерке нашей революции, ни она ему. Пока — восторгов его приезд, будто, не вызвал.
Вот Ленин.. Да, приехал таки этот «Тришка» наконец! Встреча была помпезная, с прожекторами. Но... он приехал через Германию. Немцы набрали целую кучу таких «вредных» тришек, дали целый поезд, запломбировали его (чтоб дух на немецкую землю не прошел) и отправили нам: получайте.
Ленин немедленно, в тот же вечер, задействовал: объявил, что отрекается от социал-демократии (даже большевизма), а называет себя отныне «социал-коммунистом».
Была, наконец, эта долгожданная, запоздавшая, декларация Пр-ва о войне.
Хлипкая, слабая, безвластная, неясная. То же, те же, «без аннексий», но с мямленьем, и все вполголоса, и жидкое «оборончество» — и что еще?
Если теперь не время действовать смелее (хотя бы с риском), то когда же? Теперь за войну мог бы громко звучать только голос того, кто ненавидел (и ненавидит) войну.
Тех «действий обеими руками» Керенского, о которых я писала, из декларации не вытекает. Их и не видно. Не заметно реальной и властной заботы об армии, об установлении там твердых линий «свободы», в пределах которых сохраняется сила армии, как сила. (Ведь Приказ № 1 еще не парализован. Армию свободно наводняют любые агитаторы. Ведь там не чувствуется новой власти, а только исчезновение старой!) Одна рука уже бездействует. Не лучше и с другой. За мир ничего явного не сделано. Наши «цели войны» не объявлены с несомненной определенностью. Наше военное положение отнюдь не таково, чтобы мы могли диктовать Германии условия мира, куда там! И однако мы должны бы решиться на нечто вроде этого, прямо должны. Всякий день, не уставая, пусть хоть полу-официально, твердить о наших условиях мира. В сговоре с союзниками (вдолбить им, что нельзя упустить этой минуты...), но и до фактического сговора, даже ради него, — все-таки не мямлить и не молчать, — диктовать Германии «условия» приемлемого мира.
Это должно делать почти грубо, чтобы было понятно всем (всем — только грубое и понятно). Облекать каждодневно в реальную форму, выражать денно и нощно согласие на немедленный, справедливый и бескорыстный мир, — хоть завтра. Хоть через час. Орать на весь фронт и тыл, что если час пришел и мира нет — то лишь потому, что Германия на мир не соглашается, не хочет мира, и все равно ползет на нас. И тогда все равно не будет мира, а будет война, — или бойня.
В конце концов «условия» эти более или менее известны, но они не сказаны, поэтому они не существуют, нет для них одной формы. Первый звук, в этом смысле, не найден. Да его сразу и не найдешь, — но нужно все время искать, пробовать.
Да, великое горе, что союзники не понимают важности момента. У них ничего не случилось. Они думают в прежней линии и о себе, — и о нас. Пусть они заботятся о себе, я это понимаю. Но для себя же им нужно учитывать нас!
Был В. Зензинов, я с ним долго говорила и о «декларации» пр-ва, и обо всем этом. Декларацией, как он говорил, он тоже не удовлетворен (кажется, и никто, нигде не удовлетворен, даже в самом пр-ве). На мои «дикие» предложения и проекты «подиктовать» условия мира он только Глядел полуопасно.
Общая робость и мямлянье. Что хранит правительство? Чего кто боится? Ну, Германия все это отвергнет. Ну, она даже не ответит. Так что же?
Быть может, я мечтаю? Я говорю много вздору, конечно, — но я стою за линию, и буду утверждать, что она, в общем, верна. Скажу (шепотом, про себя, чтобы потом не очень стыдиться) еще больше. В стороне союзников — (если они так нисколько не сдвинутся) можно бы рискнуть вплоть до мысли о «сепаратном» мире. Это во всяком случае заставило бы их задуматься взглянуть внимательнее в нашу сторону. А то они слишком спокойны. Не знают, что мы — во всяком случае не Европа. Странно думать о России и видеть ее во образе... Милюкова.
Впрочем, я Бог знает куда залетела. Сама себя перестала понимать. В голове все самые известные вещи... Но форма — это не мое дело, всякий оформит лучше меня, — и можно найти форму, от которой не отвертелись бы союзники.
Довольно, пора кончать. Будь, что будет. Я хочу думать, хочу, — что будет хорошо. Я верю Керенскому, лишь бы ему не мешали. Со связанными руками не задействуешь. Ни твердости, ни власти не проявишь (именно власть нужна).
Пока — кроме СЛОВ (притом безвластных и слов-то) ничего от Пр-ва нашего нет.